Борис Соколов. Руина как граница культурных миров. 2
Естественные и искусственные руины занимают важное место в теории пейзажного сада, разработанной Томасом Вейтли и послужившей основой для множества садовых трактатов позднего Просвещения. Его книга, имевшая скромное название "Замечания о современном садоводстве, иллюстрированные примерами" (1770), положила начало новому, психологическому подходу к созданию парковой сцены. Вейтли считал руины одним из "естественных", лишенных аллегоризма элементов сада. Для него это не только украшение пейзажной композиции, но и средство создания медитативной атмосферы. "Всякие обломки возбуждают желание узнать, каково было прежнее состояние здания, и задерживают ум на размышлении о его назначении; помимо качеств, отраженных в их стиле и расположении, они наводят на мысли, которые не могло бы вызвать подобное, но целое здание. Предназначение многих из них ушло в прошлое; аббатство или замок, оставшись невредимыми, теперь были бы не более чем жилищем; память о временах и нравах, которым они служили, сохранена только в истории и в руинах; и некое чувство сожаления, преклонения или сочувствия примешивается к воспоминаниям; это относится не только к заброшенным зданиям; остатки старого дворца возбуждают раздумья о домашнем уюте, которым его обитатели некогда наслаждались, и о царившем здесь старинном гостеприимстве. Увидев любое обветшавшее здание, мы естественным образом сравниваем его нынешнее и прежнее состояние, и получаем удовольствие, обдумывая это сравнение. Конечно, подобное воздействие по праву принадлежит настоящим руинам; но его в определенной степени порождают и руины искусственные; впечатление от них не столь велико, но той же самой природы; и подобие, хотя и не питает фактами память, все же дает предмет воображению; однако, чтобы затронуть фантазию, мнимо настоящий замысел должен быть ясным, применение очевидным, а форма легко воссоздаваться; ни один фрагмент не должен иметь повреждений, сделанных без точной цели и очевидного смысла; они не должны вызывать недоумения своим устройством либо быть лишены понятного назначения". Вейтли дает пример ассоциативного "раздумья", связывающего зрелище развалины с понятием о возвышенном. При этом писатель незаметно меняет предмет: начиная с упоминания руин, он завершает свою фразу-очерк общим указанием на природные сцены, возводящие дух "от обыденных вещей до тончайших понятий". Очевидно, что пейзаж с руинами входит в число таких всеобщих по воздействию сцен. "При виде руины размышления о перемене, упадке и запустении, что находится перед нами, возникают естественным путем; и они влекут за собой длинную череду других мыслей, окрашенных меланхолией, что сообщили им эти; или если памятник оживляет память прежних времен, мы не останавливаемся только на факте, о котором он свидетельствует, но вспоминаем еще и еще обстоятельства той эпохи, которые мы видим не как прошедшие, а как явившиеся к нам облагороженными веками и укрупненными молвой; даже и без помощи построек или иных дополнительных черт природа сама предоставляет материалы для сцен, которые подходят почти для любого вида выразительности; воздействие их всеобщее, а следствия его бесчисленны: дух приподнят, подавлен либо утешен, если в сцене преобладают живость, мрачность, или спокойствие; и скоро мы перестаем воспринимать те средства, при помощи которых характер был создан; мы забываем об отдельных предметах в нем; поддаваясь эффектам уже без повторения их причин, мы продолжаем указанный ими путь настолько далеко, насколько позволят обстоятельства; достаточно того, что сцены природы обладают властью затрагивать наше воображение и чувствительность; ибо таково строение человеческого духа, что, однажды возбужденное, чувствование выходит далеко за границы вызвавшего его явления; если всколыхнулись страсти, их течение необузданно; если расправила крылья фантазия, ее полет свободен; и, покидая безжизненные предметы, когда-то давшие им исток, мы бываем влекомы мыслями, следующими одна за другой, разными по значению, но все же близкими по характеру, до тех пор, пока не возвысимся от обыденных вещей до тончайших понятий и не будем поглощены размышлением о том великом и прекрасном, что мы видим в природе, чувствуем в человеке и находим в божественном начале" {27}. Для Вейтли садовый пейзаж с руинами остается явлением человеческой культуры, несмотря на сделанные временем или рукой художника разрушения. Однако в эти же годы появляется предромантическая теория пейзажного парка, принадлежащая английскому архитектору Уильяму Чемберсу. Он облек свои фантазии в мнимо научную форму "Трактата о восточном садоводстве". Чемберс утверждал, что китайские художники знают три вида пейзажных сцен — приятные, ужасающие и чарующие. "Ужасающие" сцены в описаниях Чемберса представляют собой не пейзаж с руинами, а целый мир, полностью разрушенный и обращенный в хаос. "В своих ужасающих сценах они помещают нависшие скалы, темные пещеры и стремительные водопады, срывающиеся со всех сторон горы; деревья безобразных форм, и словно бы раздробленные в куски порывами бурь; некоторые из них повалены и преграждают путь потокам, выглядя так, будто были подточены неистовством вод; другие кажутся расщепленными и разрушенными мощью молний; “постройки либо в руинах, либо полусожженные пожаром, а разбросанные по горам убогие хижины призваны одновременно показать и присутствие, и жалкое состояние обитателей" {28}. Историки пейзажного парка указывают на полемический и фантазийный характер образов Чемберса. Они возникли в полемике с садовым мастером Ланселотом Брауном, который старался приблизить рукотворный пейзаж к зрелищу идеализированной английской природы {30}. Вейтли считал руину кусочком исторически окрашенного хаоса, который оттеняет и наделяет дополнительным смыслом пейзажную сцену. Чемберс, отстаивая право художника на неограниченную фантазию, расширяет этот образ до пейзажа-руины. Тем самым он возвращается к идеям Бёрнета, к поэзии "великих руин", отображающих величие Природы. Соединение "ужасающего" (horrid) и "возвышенного" (sublime) стало одним из главных мотивов архитектуры позднего Просвещения. Реальностью становятся руинный пейзаж (Лес гробниц в парижском парке Монсо), дом-руина (Дезер де Ретц), гора-руина. Гора, которая скрывает в себе мастерскую либо мемориал и тем самым соединяет стихии природы и цивилизации, присутствует в предромантических проектах Леду (город Шо), Булле (памятники-пирамиды), Броньяра (руинированный павильон-пирамида в имении Мопертюи), Эрдмансдорфа (искусственный вулкан в парке Вёрлиц). Показательно, что вход в имение Дезер де Ретц, представлявшее собой соединение архитектурных миров (погреб-пирамида, античный храм Пана, готические руины, дом-колонна, китайский павильон), был оформлен как грот из крупных камней, "построенный гигантами, Энкеладами". Проход освещали канделябры в виде фигур сатиров, которые своими резкими жестами словно предупреждали вторжение непрошеных гостей. Признание за развалинами особой "ужасающей красоты" и их сближение с "естественными" архитектурными формами к концу XVIII столетия становится общепринятым. Показательны впечатления итальянского путешественника по Англии, который в 1788 году записывал свои впечатления от руин знаменитого Тинтернского аббатства. "Ничего не осталось от крыши; несколько арок и пилястр, и несколько высочайших и огромных окон, разделенных и поддерживаемых жалкими готическими колоннами, наполняли душу суровым наслаждением (d'un severo diletto). Взор поражался открытому пространству между нестойкими опорами свода, который с таким величием изгибался над лесом колонок, соединенных в гигантские пилястры. Зеленый покров плюща вился по стенам, свисая гирляндами, сплетаясь в каменных трифориях, которые украшали окна и залы до самого шестигранного верха, и составляли противоположность виду грозящей упасть крыши. Здесь и там лежали куски скульптурного убранства и готические капители, и разбитое изображение усопшего воителя, именем граф Пемброк, прозвищем Стронгбоу, или Крепкий лук, среди надгробных камней и разрушенных и отверстых урн. Время, которое разрушило это огромное здание, восседает там, как говорят поэты, на вершине подобно триумфатору, и столь разнообразное величие руин делает прекрасным самый ужас, который дышит отовсюду (fa parer bello l'orrore medesimo che spira da ogni parte). [...] Многие великие люди были погребены здесь, и рассчитывали покоиться до самого судного дня, но их прах был открыт и рассеян фанатичными ересиархами, а надгробия разбиты железной рукою Времени, смеющегося над гордынею нас смертных" {32}. "Гроты, кои с недавних пор стали важной частью наших садов, если не предметом подражания, с древних времен были человеческим обиталищем, и остаются таковым для народов, спящих младенческим сном. Советы Мабиля по созданию и наделению художественным смыслом садовых руин близки к тем, что он дает в связи с гротами: "несколько крупных масс, однако разделенных и поврежденных, находящихся в определенных соотношениях с целым". Упрощая теорию ассоциаций, предложенную Вейтли, автор предлагает позаботиться о "сюжете" руины — "оставить части стен, по которым можно догадаться о назначении бывшей здесь постройки". Его советы направлены не на утончение впечатлений от развалины, а на усиление иллюзии ее подлинности. Для этого можно взять "наполовину погребенный рельеф, разбитую статую, расколотую капитель, надпись, высеченную на убранстве". Еще одно средство — использование скрывающей руину растительности, она "усиливает идею насилия времени, которое все сокрушает". Переход от свойственной Просвещению эстетики чувствительности к потрясающим воображение эффектам романтизма прослеживается в описаниях парковых руин и "диких" сооружений рубежа XVIII и XIX столетий. Софиевка, черкасское имение Потоцких, которое еще в эпоху его создания (1790-е годы) славилось сложной водной системой, применением в пейзаже огромных валунов и слиянием природы и искусства, в путеводителе Федора Темери сравнивается с чудесами обоих полушарий. Арсенал культурных переживаний, ставящих в один ряд разрушенный замок, "дикий" грот и "природную архитектуру", окончательно сформировался в первые десятилетия XIX века. Он входит не только в пейзажную среду эпохи романтизма, но и в ее художественные отображения. К.Д. Фридрих часто помещает монастырские развалины в центре картины, давая зрителю сразу два пространственных переживания — открытый панорамный вид и фрагмент пейзажа, ограниченный рамками разрушенных стен, башен и окон. Метафорический характер такого созерцания подчеркивается сосредоточенными фигурами путешественников, кропотливым анализом архитектурных изломов и просветов, изображением безбрежной небесной стихии. В XIX столетии способы восприятия руин, как правило, не нарушают рамок сложившейся традиции. Уходя из реального паркового пейзажа, развалины находят себе место среди символических форм искусства и отображаемого ими архетипического мышления. В живописи салонного академизма, ищущей сильных эффектов и простых, общепонятных символов, зрелище разрушений заняло одно из видных мест. "Последний день Помпеи" Брюллова (высоко ценившего росписи Дж. Романо во дворце дель Те {37}), "Конец мира" Дж. Мартина, "Древний ужас" Л.С. Бакста и многие другие картины-катастрофы превращают зрелище руины в процесс ее образования, причем придают событию всемирный, космический масштаб, вновь напоминающий образы Бёрнета. В ХХ веке умозрительные образы руин становятся выразительным средством сюрреализма и метафизической живописи. В картинах Магритта, Дали, Эрнста, Де Кирико руина обладает двойственными качествами: в ней можно одновременно видеть образы упадка и становления, реального сооружения и ментального архетипа, архитектурные и антропоморфные черты. С этой традицией связаны стратегии деконструкции и архитектурного коллажа, разработанные позднее в эстетике постмодернизма. Б. Челлини в своих воспоминаниях красочно описывает сцену ночного колдовства на арене римского "Кулизея". Священник-некромант, который привел туда скульптора и его друзей, "принялся чертить круги на земле с самыми чудесными церемониями, какие только можно вообразить"; войдя в круг, он стал заклинать, и "появилось несколько легионов, так что Кулизей был весь переполнен". В другую ночь заклинания подействовали сильнее: "в короткий промежуток весь Кулизей наполнился в сто раз больше", а четыре "непомерных великана" чуть не проникли в магический круг. Стихия, вызванная магом, оказалась связанной круговыми пределами амфитеатра; после окончания сеанса за людьми увязались только двое духов, шедших перед ними вприпрыжку, "то бегом по крышам, то по земле". Впоследствии некромант уговаривал художника произвести более сильное колдовство в горах около Норчи: по-видимому, римский амфитеатр в его мистической географии был городским эквивалентом "природной" архитектуры, грота, пещеры либо окруженной скалами долины {38}. Разрушение и запустение усадеб почти неизбежно приводило к возникновению суеверий, населяющих их "родными" призраками. Входя в литературу через романтическую повесть, они присутствуют и в описаниях, сделанных поэтически настроенными авторами. М.И. Пыляев, рассказывая об имении Г.А. Потемкина Островки, начинает с картины “величавых развалин”: “Горделивые обломки стоят уже много лет с обрушившейся крышей, тяжелый свод дворца давно упал, массивные карнизы тоже обвалились”, там “росли большие деревья да вековой мох заткал своим узором стены и входы”. Пыляев продолжает местной легендой: “Здесь, в сумраке задумчивого парка, видят привидение молодой женщины с ребенком на руках, иногда слышат стоны и крики, а по ночам показывается наверху в башне убитый горем старик. По преданиям, это бродят жертвы властолюбия и необузданных страстей великолепного князя Тавриды” {39}. Ю. Шамурин, автор одной из первых книг о подмосковных усадьбах, отмечает черты, сродные духу эпохи символизма: “Близкими стали задумчивые беседки среди парка, колонны, выглядывающие из-за деревьев, ворота со львами и тинистые старые пруды. Идиллию усадеб связывали именно с их романтическим обветшанием, их насыщенностью воспоминаниями. [...] Еще много хранится преданий и старых слухов о кладах и зароках, о призраках, бродящих в белых дворцах, окруженных беспокойными столетними липами” {40}. В стихотворении И. Анненского "Старая усадьба" "дом-руина", логово "мертвой нищей" описан как особое пространство, как картина длящегося и по-своему гармоничного разрушения. Усадьба вызывает не только элегические, но и символические переживания, она наделена томительной притягательной силой: "Одиноко и печально торчали потрескавшиеся стены. Повсюду валялись поросшие травой кирпичи. Тяжело бабахнувшись, лежала расколотая и наполовину вросшая в землю каменная колонна. Тут же, неподалеку, высилась уцелевшая колоколенка без колоколов и небольшая церковь с тяжелой дверью, на которой вместо замка был замотан узел ржавой проволоки. Рядом с кучей муравейника валялась чья-то позеленевшая мраморная голова, но без уха, с отбитым кончиком носа. И по этой неживой голове тихо лазили только что выползшие после зимовки, еще полусонные муравьи. Так же как путешественник, который задумчиво останавливается перед обломками древних гробниц, перед руинами средневековых башен, так и Кирюшка, который слыхал о помещиках только по рассказам, с молчаливым удивлением рассматривал остатки этой самой обыкновенной барской усадьбы: так вот где они жили!" {42}. В повести "На графских развалинах" писатель старается объяснить происхождение новых руин стечением обстоятельств. "В революцию граф с семьей убежал. Усадьбу старинную мужики сгоряча разграбили. Невдомек было, видно, что усадьба-то пригодиться может. В суматохе кто-то то ли нарочно, то ли нечаянно запалил ее. И выгорело у каменной усадьбы все деревянное нутро. Одни только стены сейчас торчат, да и те во многих местах пообвалились. А от оранжерей и помину не осталось. Стекла в гражданскую войну от орудийной канонады полопались, а дерево сгнило. Раньше хоть мимо дорога была, но с тех пор как построили новый мост через Зеленую речку, совсем усадьба в стороне осталась. И стоит она на опушке, над оврагом, как надмогильный памятник старому режиму" {43}. "Вот и развалины — молчаливые, величественные. В провалах темных окон пустота. Старые стены пахнут плесенью. У главного входа навалена огромная куча щебня от рухнувшей колонны. Кое-где по изгрызенным ветрами и дождями карнизам пробивались поросли молодого кустарника". Глазницы темных окон и заросли бурьяна создают ощущение присутствия в доме таинственной жизни. "Нырнув в трещину каменной ограды и пробравшись через чащу бурьяна и полыни, доходившей им до плеч, ребята остановились пред сплошной завесой буйно разросшегося одичалого плюща. Посторонний глаз не разглядел бы здесь никакого прохода, но ребята быстро и уверенно взобрались на полусгнивший ствол сваленной липы, раздвинули листву, и перед ними открылось отверстие окна, выходящего из узкой, похожей на колодец комнаты без крыши" {44}. Описание "графских развалин" воскрешает образы руины-границы и тайного входа, использованные еще в романе Ф. Колонны. Однако привидения "спящего замка", призрачный свет в его окнах и шум по ночам получают реалистическое объяснение: здесь поселилась не нечистая сила, а прежние зловещие хозяева, вернувшиеся ради зарытого в барском саду клада. В пейзажах Дж.Б. Пиранези и Ю. Робера часто присутствуют фигурки людей — посетителей либо обитателей античных руин. Их сиюминутные переживания и заботы подчеркивают величие древних памятников. Разрушения Первой и особенно Второй мировой войны создали основу для нового образа — только что возникших руин, которые стали вынужденной средой массового обитания. Город руин, руина-монумент, руина-мемориал ассоциируются с военными бедствиями и героизмом, становятся апокалиптическими символами. В картине Х. Грундига "Знамение будущего" (около 1935, ГМИИ) немецкий город изображен как уходящие в бесконечную перспективу улицы пылающих руин, по которым в панике бегут люди и животные. Мир руин играет значительную роль в кинематографе А.А. Тарковского: трубы сожженной деревни в "Ивановом детстве", опустошенный Успенский собор, в котором идет снег, в "Андрее Рублеве", мир-руина "Сталкера", населенный оживающими вещами и символическими явлениями. В поэзии И. Бродского руины, остатки когда-то полных жизни и значения сооружений, обрамляют и подчеркивают пустоту времени, неба, городского пейзажа, вводят особый "критерий пустоты". В стихотворении "Остановка в пустыне" (1966) поэт описывает разрушение Греческой церкви в Ленинграде: Опыт последних лет показывает, что реконструкция разрушенных усадебных ансамблей не всегда способна вернуть их прежний культурный смысл. Такие памятники, как подмосковные Лукино и Одинцово-Архангельское, в результате дорогостоящего ремонта утратили сразу две черты своей идентичности: подлинность фактуры и поэзию "живописной руины", которую находил в разрушенных имениях автор "Венка усадьбам" А.Н. Греч {49}. Вместе с ними ушла и атмосфера пассеизма, переживание прекрасного, овеянного романтическими воспоминаниями, хотя и разрушенного памятника. Переход от жизни среди развалин к стремлению их возродить влечет за собой культурную переориентацию, отказ от "ужасающей красоты" ради порядка и комфорта. И в западноевропейской (Кельн, Мюнхен), и в отечественной (Москва, Самара) практике руинированная среда, как правило, превращается в стерильное поле для реконструкции одиночного памятника. Прозаизм архитектурных решений уничтожает возможности для ассоциативного восприятия руины и окружающей ее пространственной и исторической среды. Нынешний, переходный этап обновления культурной среды ставит перед обществом вопрос: можно ли и нужно ли вести равноправный диалог с разрушенными памятниками прошлого, организовывать жизнь с руинами? Результаты "стерильных", внеисторических реконструкций говорят об острой актуальности этого вопроса, о необходимости исследований и дискуссий. Воссоздание руин начинается с правильного восприятия их смысла, тех ассоциаций и припоминаний, которые придают им значительность и художественную ценность. Руина должна остаться границей культурных миров, кристаллом смысла, в котором наше творческое усилие способно оживить три взаимосвязанных начала: природу, историю и искусство. |
||
© Б.М. Соколов - концепция; авторы - тексты и фото, 2008-2024. Все права защищены.
При использовании материалов активная ссылка на www.gardenhistory.ru обязательна. |